Я задал этот вопрос только для того, чтобы сменить тему разговора.

— Ах, какая ерунда! Просто что-то попалось на глаза в его заметках. А вы не угостите меня еще стаканчиком?

— Разумеется. Непременно, — я позвал официанта и велел принести еще два виски.

— Я теперь и микрофильм-то толком рассмотреть не сумею.

— А вам так уж обязательно надо вернуться в библиотеку?

— Он сказал, что все понадобится ему сегодня вечером. Он на меня рассчитывает.

— А что, если вы позвоните ему чуть позже, когда он вновь окажется у телефона, и скажете, что вас пригласили поужинать?

— Вы понимаете, речь идет о работе. И то, что он обо мне заботится, вовсе не означает, что я... — она запнулась. — Простите меня. И в любом случае благодарю за приглашение.

— А как насчет другого раза?

Она кивнула, но не произнесла при этом ни слова.

— Расскажите мне: что же такое было в этой заметке?

— Просто примечание, сделанное им вчера. По поводу вашей регрессии. История полковника Фаукетта.

— Ну, это меня совершенно не интересует.

— Он утверждает, что это уникальный случай исторической памяти.

— Послушайте, мне это в самом деле неинтересно. С меня достаточно. Все это мне надоело. По этому поводу я и хотел позвонить вашему опекуну. Сейчас самое время со всем этим покончить. Я собираюсь сказать ему, что решил отказаться от дальнейшего лечения.

В разговоре возникла долгая пауза. Затем она сказала:

— Я бы на вашем месте попробовала еще разок. Доктор Сомервиль блестящий специалист. Он в состоянии помочь вам. Я уверена, что поможет. Вы ведь знаете, как по этому поводу говорят: пока доктор и пациент не начинают раздражать друг друга, из лечения ничего не получается.

— Он-то меня не раздражает, а вот его методы... Или я уже раздражаю его, а?

Она помедлила с ответом.

— Он, собственно говоря, о вас со мной не беседовал. Но на вашем месте я бы не стала насчет этого беспокоиться, то есть, я хочу сказать, насчет регрессии. Это всего лишь часть общего процесса лечения. И он знает, что делает. Можете мне поверить. Никто не требует от вас никаких признаний.

Мне хотелось спросить, является ли и ее слежка за мной в библиотеке «частью общего процесса». Но она бы просто решила, что я параноик. Мне как-то не хотелось, чтобы она считала меня в том или ином смысле больным.

Она допила виски. С изумлением я обнаружил, что мне ужасно не хочется, чтобы она ушла. Я начал подыскивать тему для разговора, которая могла бы заставить ее остаться, но беседа наша вдруг совершенно иссякла. В течение, как показалось мне, долгого времени никто из нас не произнес ни слова. Мы сидели и молча глядели поверх стола друг на друга.

— Вы очень странно смотрите на собеседника; вам об этом уже говорили? — сказала она наконец, и голос ее прозвучал хоть и громко, но неуверенно. — Вы его словно бы не видите.

— Да я с вас глаз не свожу.

Она улыбнулась, и во рту мелькнул язычок. В зыбком освещении здешнего бара он показался мне лиловато-багровым, как у коровы.

У меня перехватило дыхание. В этот момент я безумно захотел ее. Мне казалось, что я сейчас потеряю сознание. Я знал, чего бы мне от нее хотелось, но этого нельзя было допустить. Я должен был оберечь ее от того, что мы уже сделали, от того, что мы с нею уже совершили в моем сновидении. Я стиснул столешницу, чтобы хоть как-то успокоиться.

— Вам нехорошо?

Она дотронулась до меня рукой.

— Все в порядке. Просто здесь жарко. Мне надо подышать свежим воздухом, вот и все.

— Да ведь и мне уже пора возвращаться в библиотеку, — она убрала руку медленно и словно бы нехотя. Я успел перехватить ее за запястье, перетянутое зеленой ленточкой. Я стиснул его так крепко, что, когда отпустил, на руке вспыхнули багровые пятна.

— Что вы делаете? — Она испуганно засмеялась. — Мне больно.

— Что я делаю? Нет, скажите-ка лучше, что вы делаете?

— Мне пора, — она отодвинула стул и встала. — Мы ведь увидимся с вами в понедельник у Сомервиля?

Я ничего не ответил. Я ничего не знал.

8

Суббота, 7 октября

23.00. Она вернулась в библиотеку на такси, отказавшись и слушать о том, чтобы я проводил ее. Не пожелала мне доброй ночи, не попрощалась, просто села в машину и уехала.

Мне надо было развеяться, поэтому я решил пройтись пешком.

Я думал об Анне — я заставлял себя думать о ней, а не о Пенелопе. Я представлял себе Анну, одетую и сидящую у окна в «Боинге-747», в ее кожаном пальто, под ослепительным солнечным светом на высоте тридцати тысяч футов над уровнем моря. Она сидит неподвижно, и ее глаза закрыты повязкой, позволяющей спать при свете...

И тут это произошло вновь. Я опять подвергся нападению, и на этот раз буквально.

Я шел от Алгонквина по направлению к Мулберри-стрит, пересекая город по диагонали, шел через Грамерси-парк и Вторую авеню вниз, в Ист-Вилледж. Я перекусил «У Киева», а затем вышел на Третью. Мне кажется, никто меня не преследовал.

Все произошло на углу Боуэри и Принс-стрит, напротив заброшенного участка, на котором постоянно ошиваются всякие бродяги. От моего нынешнего пристанища это всего в двух кварталах, но, живя в «Малой Италии», я избегаю такого маршрута, особенно по вечерам. А сейчас, поскольку погода резко ухудшилась, я убедил себя в том, что и крюк чересчур велик, и бродяги не так бесчувственны и наверняка забрались в какие-нибудь норы.

Я помню, как Анна говорила мне, когда мы обсуждали идею переезда в пригород: «И нам не придется сталкиваться со всяким уличным сбродом».

Я тогда еще рассердился на нее: «Что значит — сталкиваться? Ты что, считаешь, стоит нам переехать, и он перестанет существовать?»

«Для нас — да», — ответила Анна.

И все же этот маршрут я избрал скорее бессознательно: просто обнаружил, что иду кратчайшей дорогой.

Заброшенный участок был пуст, оттуда не доносилось ни звука, но было темно, и просто для того, чтобы исключить возможность какой-нибудь нежелательной встречи, я перешел на другую сторону улицы — перешел, строго говоря, чисто автоматически.

И вдруг какая-то оборванка, жалкое, выцветшее создание с беззубым ртом и остекленевшими глазами, выкатилась из подъезда и ухватила меня за рукав. Одетая в зеленоватые лохмотья, выглядящие как выброшенное на помойку платье маленькой девочки, она шумно дышала в ночи, пожираемая той яростью, которой наделяет человека алкоголь. На ее тощих кривых ногах болтались спущенные по щиколотку чулки; я увидел, что с внутренней стороны они выпачканы кровью и еще черт знает чем.

Она завопила на меня:

— Ах ты ублюдок, ах ты сука, ты их спер! Ты спер их, сука!

Я был настолько ошарашен, что не смог удержаться от ответной ругани. Все это время она держала меня за руку, выкручивая кожу. Запах, исходивший от нее, был просто невыносим. От нее нужно было избавиться. Я ударил ее, ударил сильнее, чем намеревался, и она отлетела в сторону, ударившись головой о мостовую. Увидев, как она лежит, распластавшись на земле, но все еще изрыгая свои проклятия и вместе с тем моля меня о помощи, я почувствовал, как чудовищная тяжесть и мучительная боль вновь заворочались у меня в груди.

Я хотел чиркнуть спичкой — видит Бог, я хотел ей услужить. Но почувствовал, что у меня подворачиваются ноги. Меня неудержимо клонило вниз. Еще мгновение — и я оседлал бы ее, рухнул бы в это непристойное и позорное объятие.

На секунду у меня возникло чувство, будто я вижу ее насквозь. Будто глаза мои, уподобившись рентгеновским лучам, проникают в ее внутренние органы, высвечивая раковую опухоль, заворот кишок и прочие омерзительные открытия, которыми она жаждала со мной поделиться.

И она смеялась...

Затем внезапно все схлынуло. Как и в прошлый раз, в гостинице, тяжесть в груди прошла. Я оставил ее валяться на мостовой, струйка крови сочилась у нее из рассеченного лба, а сам пошел прочь, дрожа от сознания собственной вины.