Голос внезапно стал крайне громок, а затем наступило молчание. Как мне показалось, довольно долго я слышал только скрип петель гамака, раскачивавшегося туда-сюда, да сдавленный шум волн, на порядочном расстоянии отсюда разбивающихся о берег. Позже мой вожатый вернулся и повел меня прочь из этой бесконечно тихой обители. Мы, объяснил он, пустились в путь вдвоем, в путь по дороге открытий. Разумеется, мне не придется никуда идти, если мне самому этого не захочется. И в любой момент по моему сигналу мы можем прервать путешествие, или отправиться куда-нибудь в другую сторону, или повернуть назад и вернуться в сад под окном библиотеки. Для этого мне достаточно произнести одно слово — самое обычное слово, но путь, он предупредил меня, будет легок далеко не всегда и не повсюду. Этот путь поведет нас по складкам мантии тьмы, закрывающей лик Неизведанного, в самые глубины моего подсознания... Нет, бояться тут нечего. Свет истины будет сопровождать нас, и вдвоем мы сумеем найти то, что ищем, а затем уже без боязни возвратимся в свое прибежище в саду.

То, что последовало за этим пусть и высокопарным, но гипнотически весьма эффективным вступлением, шло путем постепенной разрядки эмоционального напряжения. Тщательно воссоздав макет (в театральном смысле) и образность моих видений в той мере, как я их ему описал, Сомервиль начал восстанавливать обстоятельства, в которых видения мне являлись. Постепенно он возвратил меня к тому субботнему утру, когда я убил собак. Он провел меня по тем местам, где меня в первый раз одолела галлюцинация. Он усадил меня за стол к доктору Хартман и велел решать тест Роршаха. Он разбудил меня ночью во вторник и повел в угол комнаты на Мулберри-стрит — туда, где стояла ширма... И в каждой из обстановок он задавал мне вопросы о том, что я видел, что помню, что чувствовал. Но ответы были неизменно обескураживающими. Я ничего не знал.

Мы возвратились в сад возле библиотеки.

И снова я лежал в гамаке и слушал шум волн. Я ощущал запах жасмина и плюща, и солнце жарко дышало в лицо.

— Почувствуйте, как тепло, которое вы вдыхаете, растекается по всему вашему телу. От ног к животу... к груди... в голову... вы расслабляетесь, вы становитесь раскованны, более и более раскованны. А когда вы выдыхаете, тепло исходит из ваших рук и проникает в кончики пальцев... в самые кончики. Вы чувствуете, как расслабились все мышцы вашей шеи. Расслабились и налились тяжестью. Вы расслаблены и спокойны. С головы до пят вы сейчас совершенно расслаблены. Ваше сознание спокойно. Вы слышите только мой голос... Слышите только то, что я говорю...

А теперь, Мартин, мы возвращаемся... мы возвращаемся...

И ставни рухнули.

Начиная с этого мгновения я ничего не помню. Все дальнейшее основано на магнитофонной записи.

По окончании сеанса Сомервиль передал мне кассету — по его утверждению, полный текст нашей беседы — и объяснил, что ему хотелось бы, чтобы я сам еще раз все это прослушал. Он не сообщил мне, однако же, что удалил с кассеты часть записи. Лишь несколько недель спустя я обнаружил, что запись подверглась его цензуре и, руководствуясь этими соображениями, он заблокировал часть моей памяти во время гипнотического сеанса: он решил, что я еще не созрел для того, чтобы в состоянии бодрствования воспринять все сказанное без купюр. И скорее всего, он был прав. Я воспроизвожу сейчас запись, восстанавливая ранее опущенные в ней места. Это, возможно, нарушает хронологическую последовательность, но зато позволяет понять, как именно Сомервиль обходился со мной впоследствии и почему.

— Мне хочется, чтобы вы представили себе, — продолжал голос, — число, соответствующее вашему нынешнему возрасту. Вам не надо ничего говорить, но когда представите это число, поднимите руку... Хорошо. Теперь, когда я начну считать в обратном порядке, начиная с тридцати трех, вы будете представлять себе каждое произнесенное мною число и будете становиться в соответствии с этим все моложе. Каждое число будет означать ваш нынешний возраст. Тридцать два... Тридцать один... Тридцать... По мере того как я считаю, ваши воспоминания становятся все более отчетливыми. У вас перед глазами встают картины из прошлого. И на протяжении всего времени ваша память становится все яснее и яснее.

Он начал обратный отсчет, делая перерывы секунд по тридцать между числами.

— Двадцать два... Двадцать один... В каждый возраст, который я называю, вы входите по-настоящему и полностью. Вы увидите себя двадцатилетним... Вспомните, каково это... Девятнадцать... и все время вы становитесь все моложе и моложе.

Вы возвращаетесь в отрочество, а память ваша становится все лучше и лучше. По мере того как мы продвигаемся в глубь времени, я прошу вас, поднимите руку, когда мы достигнем возраста, в котором произошло нечто важное. Четырнадцать... тринадцать... двенадцать... нечто вас потрясшее... одиннадцать... нечто, о чем вы старались забыть... а теперь вспоминаете... девять... теперь вспоминаете совершенно отчетливо.

Сколько вам лет, Мартин? Я жду ответа.

— Девять с половиной.

Голос, звучащий издалека и крайне неуверенно, — мой собственный. Это голос взрослого мужчины, имитирующего голос ребенка.

— Где ты?

— Дома, у нас дома.

— Опиши мне, как выглядит этот дом.

— Он красивый.

— Чем ты сейчас занимался?

— Идет дождь. Я промок. Если мама поймает меня, мне попадет. Не говорите ей ничего, пожалуйста.

— Ладно, я никому не скажу. А где ты был?

— Удил рыбу у Джонсонов. Пошел дождь, и я побежал домой. А они побежали тоже.

— Кто это они?

— Собаки, кто же еще? Я велел им убираться. Я кричал на них, а они меня не слушали.

— А где они сейчас?

— Убежали!

— Все убежали?

— Мне страшно...

— Чего тебе страшно?

— Темно... дождь... все скребется... стучит... ой... дождь...

— А кроме тебя кто-нибудь в доме есть?

— Никого. Только Мисси. Это дочка Цу-лай. Цу-лай нам готовит и моет полы. Но Мисси нельзя приходить сюда без нее.

— А где твои родители?

— Мама в гостях у миссис Гринлейк, а папа на службе.

— А братья?

— В школе. В Бостоне. Мы тоже туда скоро вернемся.

— А тебе этого хочется?

— Наверное, да.

— Продвинемся чуть-чуть, Мартин. А чем ты занимаешься сейчас?

— Ничем... Играю с деревяшкой. Я нашел ее в сарае.

— А почему ты плачешь, Мартин? Что тебя расстроило?

— Он все время воет.

— Ты имеешь в виду Джефа?

— Не перестает. Не перестает. Все убежали, а он воет. Он скребется в дверь. Он хочет войти. Спрятаться от дождя.

— А сейчас он убежал?

— Я его впустил. Но он...

— Ты впустил его в дом?

— Я впустил его с черного хода. Я повел его в сарай и велел Мисси приглядеть за ним. Но она не стала, она сказала, что ей неохота. Она сказала — она на меня пожалуется. Он перепачкал мокрыми лапами весь дом. Он прыгнул на кушетку, но я сам ее почистил. Никто не узнает.

— Я никому не скажу. Мне ты можешь доверять. Со мной все в порядке. Но где сейчас Джеф?

— Куда-то убежал. Мисси выгнала его. Я на нее взбесился. В самом деле просто взбесился.

— Вот как?

— Я позвал Джефа, а он не прибежал. Я велел ей раздеться... (Пауза.) Я копал, копал, а в яму все время лилась вода. Быстрее, чем я копал. Я бросил копать и положил лопату на место. В сарай.

— А зачем ты рыл яму?

— Чтобы закопать ее одежду. Чтобы никто ее не нашел.

— Мартин, а где сейчас Мисси?

— Не знаю. Не там, где я ее оставил. Она уползла куда-то в угол. За мешки. Она вся дрожала, и глаза у нее были белые-белые. Я не мог на нее смотреть. Я еще раз ударил ее лопатой. Еще и еще раз. Тогда она перестала дрожать. На полу появилась лужа крови, и ее начали пить муравьи. Я засыпал их землей. А потом выволок Мисси на улицу. Под дождь. За ноги. Она тяжелая. И за ней повсюду кровавый след. Но дождь его смыл. Я оттащил ее в кусты около ограды. Теперь ее съест леопард.